– По-моему, несколько монет послужат более весомым доводом. Томас, но ты совершенно уверен, что тут нет ошибки? Доктор Гров был моим гувернером, если ты не забыл, и за все эти четыре года я не заметил за ним никакой похотливости.
Я не сомневаюсь, что Томас был твердо убежден в бескорыстии своих действий. Он искренне желал, чтобы прихожане Истон-Парвы получили самого лучшего священника, и не сомневался, что он именно такой. Натурально, он хотел обрести положенный доход, а также и жену, и ее приданое, но потому лишь, что все это помогло бы ему лучше служить своей пастве. Им руководило благочестие, а не алчность. Вот почему все обернулось так скверно. Простое себялюбие причиняет менее вреда, чем отчаявшаяся добродетельность.
Что до меня, я без принуждения признаюсь, что моими поступками руководило себялюбие. Мне необходим был источник денег, а для этого требовалось, чтобы Томас располагал какими-то суммами. Кроме того, он тогда был моим единственным другом, и я чувствовал свой долг перед ним. Ради себя, не менее, чем ради него, я решил, что ему необходима помощь, оказать которую способен только я.
– Послушай, друг мой, возвращайся к своим занятиям и оставь эти потуги – для подобных дел ты совершенно не подходишь. Я разберусь с этой Бланди за тебя, и вскоре она у меня запоет, как канареечка.
– И как ты этого добьешься?
– Не скажу. Но если ты молишься о прощении моих грехов, в ближайшие недели тебе надо будет поусердствовать.
Как всегда, он растерялся из-за моего легонького богохульства, на что я и рассчитывал. Подобным способом его было так легко ошеломить. Весело смеясь, я пожелал ему спокойного сна, вернулся в мой колледж, благополучно перелез через стену и тихонько пробрался в комнату моего храпящего наставника.
Глава седьмая
Я отправился к Джону Уоллису, математику и служителю Божьему, как настаивал Томас. Тогда я мало что знал о его персоне – только что его недолюбливают, но объяснил это тем, что Оксфорду его навязал Кромвель. Неприязнь к нему во многом возникла из-за того, что при общем очищении всех вместилищ власти от пуритан по возвращении короля Уоллис не только сохранил свое место, но и получил разные знаки милости. Многие из тех, кто жертвовал собой ради короля и не был так вознагражден, горько на это сетовали.
Несколько самонадеянно я посетил его у него в доме, ибо, будучи богат, он имел комнаты в колледже, дом на улице Мертон, а кроме того, как я понял, еще дом в Лондоне, Его слуга вообразил, будто я студент в поисках наставлений, и я не без труда добился, чтобы он доложил обо мне.
Уоллис принял меня немедленно, и такая любезность произвела на меня большое впечатление; в прошлом куда меньшие университетские светила заставляли меня без всякой причины томиться в ожидании часами. И потому я вошел к нему, окрыленный надеждой.
Полагаю, у каждого человека теперь есть свое представление о наружности этих людей. Священнослужитель, краснощекий от пристрастия к чревоугодию, натурфилософ, рассеянный, несколько небрежно одетый, с неправильно застегнутыми пуговицами и в сбившемся набок парике. Если подобные люди действительно существуют, то преподобный доктор Джон Уоллис к ним не принадлежал: я убежден, что за всю свою жизнь он ни разу не допустил промаха и ни разу ничего не забыл. Пожалуй, он был самым холодным, наводящим страх человеком из всех, кого мне довелось встречать. Когда я вошел, он не шевельнулся, а только глядел на меня, лишь легким кивком головы указав мне на стул. Теперь, когда я размышляю об этом на досуге, мне представляется, что в безмолвной неподвижности есть нечто, говорящее о многом. Турлоу, например, тоже сохранял неподвижность, но контраст не мог быть более разительным. Может показаться странным, что так считаю я, но в неподвижности Турлоу было смирение. Уоллес же застыл, как змея, смотрящая на свою жертву.
– Так что же, сударь? – сказал он через некоторое время леденяще мягким голосом. Я заметил, что он слегка пришептывает, и это увеличило его сходство со змеей. – Ведь это вы пожелали меня увидеть, а не наоборот.
– Я пришел просить вас об услуге, сударь. О личном одолжении.
– Надеюсь, вы ищете не поучений?
– О Господи, нет!
– Не богохульствуйте в моем присутствии.
– Мои извинения, сударь. Но я затрудняюсь начать. Мне сказали, что вы можете мне помочь.
– Кто сказал?
– Мистер Кен, магистр этого университета и…
– Мистер Кен мне известен, – сказал Уоллис. – Священник-диссидент, не так ли?
– Он прилагает все усилия следовать установлениям Церкви.
– Желаю ему успеха. Без сомнения, он понимает, что в наши дни мы не можем допускать ни малейших отклонений.
– Да, сударь, – сказал я, заметив это «мы». Еще совсем недавно сам Уоллис был священником-диссидентом и извлек из этого для себя немалые выгоды.
Уоллис по-прежнему сохранял холодную неподвижность, ничем мне не помогая.
– Моим отцом был сэр Джеймс Престкотт.
– Я о нем слышал.
– В таком случае вам также известно, что его обвинили в страшных преступлениях, которых, как я знаю, он не совершал. Я убежден, что его падение было подстроено Джоном Турлоу, чтобы скрыть, кто был настоящим предателем, и я намерен это доказать.
И снова Уоллис никак не показал ни одобрения, ни осуждения. Нет, он смотрел на меня немигающими глазами, пока меня не охватил жаркий стыд за мою глупость и я не начал потеть и заикаться от смущения.
– Каким образом вы надеетесь это доказать? – спросил он после молчания.
– Кто-то же должен знать правду, – сказал я. – И я надеялся, так как вы были связаны с мистером Турлоу…
Тут Уоллис поднял ладонь.
– Довольно, сударь. У вас самое превратное представление о моей важности. Я разбирал тайнопись для Республики, когда у меня не было иного выхода и когда я был уверен, что на мою естественную преданность делу его величества не ляжет никакой тени.
– Разумеется, – пробормотал я, почти восхищаясь тем, как непринужденно его узкие губы произнесли эту вопиющую ложь. – Значит, я получил неверные сведения и помочь мне вы не можете?
– Я этого не говорил, – продолжал он. – Я знаю очень мало, но если пожелаю, то, возможно, сумею узнать больше. Какие бумаги вашего отца того времени сохранились у вас?
– Никаких, – сказал я. – И думаю, у моей матушки тоже ничего нет. А для чего они вам нужны?
– Ни шкатулки? Ни книг? Ни писем? Вы должны установить, где именно он находился в каждое указанное время. Если, например, утверждается, что он был в Лондоне и виделся с Турлоу, а вы сумеете доказать, что тогда он был совсем в другом месте, вы далеко продвинетесь в ваших усилиях. Вы об этом не подумали?
Я понурился, как провинившийся школяр, и признался, что мне это и в голову не пришло. Уоллис продолжал меня допрашивать, задавая нелепейшие вопросы о разных книгах, теперь я не помню каких. Я ведь выбрал более прямой путь встречи лицом к лицу, а не копания в письмах и документах. Быть может, подумал я, таланты мистера Вуда все-таки могут оказаться полезными.
Доктор Уоллис удовлетворенно кивнул.
– Напишите вашим родным и узнайте, что у них есть. Принесите все мне, и я этим займусь. Тогда, быть может, я сумею связать новые для меня факты с тем, что мне уже известно.
– Вы очень добры.
Он покачал головой:
– Вовсе нет. Если при дворе есть предатель, об этом следует узнать. Но помните одно, мистер Престкотт: я не стану вам помогать, пока вы не представите мне доказательства, что вы правы.
Я знал, что время не ждет, мой долг не позволял забыть о себе, мысли о моем отце подстегивали меня к действию. И я начал готовиться к путешествиям, а затем в течение нескольких месяцев почти все время находился в пути, пока все не разрешилось. Странствовал я в дни одной из самых студеных зим на моей памяти, а потом и с наступлением весны, подгоняемый долгом и стремлением к правде. Путешествовал я в одиночестве, не обремененный ничем, кроме плаща и сумки, и все больше пешком, шагая по трактам и тропам, обходя огромные лужи, которые в это время года затопляют все дороги, находя отдых и ночлег где мог – в деревнях и городах, под деревьями и живыми изгородями, когда другого выбора не было. И все это время я пребывал в великой тревоге и страхе; а под конец уже часто сомневался в успехе, опасался, что не сумею взять верх над множеством моих врагов. И все же я вспоминаю то время с любовью, хотя, возможно, причина – всего лишь розовое сияние, которым возраст всегда одевает воспоминания о юности.