Глава шестая

Преподобный доктор и достопочтенный учитель.

(так начиналось письмо Мэтью)

Пишу я в большой спешке, ибо получил новости, какие могут показаться Вам крайне важными. Я завоевал доверие слуг в испанском посольстве и горжусь тем, что узнал многие тайны. Если меня обличат, жизни моей настанет конец, но ценность сведений такова, что я не должен останавливаться перед опасностью.

Не могу только сказать с точностью, какие тут строят планы, потому что слушаю только сплетни, но слуги всегда знают более, чем им положено, и более, чем подозревают их господа, а здесь твердят, что в апреле месяце нашей стране нанесут ужасный удар. Сеньор де Гамapрa, сдается, готовил его уже давно и делал это рука об руку с титулованными особами в самой Англии, и его происки вот-вот дадут плоды. Более мне не удалось разведать, потому что есть предел даже знаниям служанок, но, может статься, я узнаю после.

Должен сказать вам, сударь, что считаю ваши подозрения относительно Марко да Кола заблуждением, ибо он действительно на редкость благожелательный, и никакой воинственности я в нем не заметил вовсе; напротив, он словно бы создан для празднеств и увеселений, и щедрость его (как могу засвидетельствовать я сам) поистине велика. Я еще не встречал джентльмена более доброго и менее скрытного, нежели он. Скажу больше он, по всей видимости, вскоре от нас уедет и намерен через несколько дней задать прощальный пир с музыкой и танцами, на который пригласил меня как особо дорогого гостя, столь велик был мой успех в снискании его расположения. Он оказывает мне большую честь, держа меня при себе, и уверен, вы согласитесь, – это лучшее для меня место, если мне следует разузнать, желает ли он нам зла.

Прошу простить меня, сударь, но более прибавить мне нечего, боюсь, мои расспросы навлекут на меня подозрения, если я стану продолжать их.

Мои гнев и смятение по прочтении этого образчика юношеского безрассудства поистине не знали границ, хотя я не мог бы сказать, на кого я гневался сильнее – на Мэтью за его глупость или на этого Кола, который так мерзко втерся к нему в доверие и заручился его привязанностью. Сам я никогда не дозволял мальчику подобных развлечений, ибо они греховны и развращают неокрепший ум быстрее любой другой ошибки воспитания. Я же пекся о его душе и знал, что какие бы препоны ни чинило естественное легкомыслие юности, труд и внушение чувства долга и более уместны, и принесут большее вознаграждение. То, что Кола прибег к низким уловкам, дабы отвратить его от добродетели (и, как я страшился, от меня), вызвало во мне великий гнев, ведь я понимал, как легко это было – столь же легко, сколь трудно остаться непреклонным, когда единственным моим желанием было видеть улыбку радости на его лице. Но я – не Кола и не хотел покупать его привязанность.

Была тут опасность и иного рода: к подобным ухищрениям Кола прибег, дабы одурманить разум и чувства Мэтью, и это тревожило меня, ибо даже на расстоянии я понимал, насколько ошибочны заверения Мэтью относительно Кола: из слов Ольденбурга мне и так уже было известно, что тот приедет в Англию. А удар, о котором мне писал мой мальчик, был намечен на дни сразу после его прибытия на наши берега. Нетрудно было связать два этих факта, и я понял, что времени у меня в распоряжении много меньше, чем я рассчитывал. Я был словно новичок за шахматной доской, и фигуры моего противника медленно надвигались на мои, выстраиваясь для нападения, каковое, когда настанет время, будет столь же необоримым, сколь и внезапным. Узнавая каждое новое обстоятельство, я думал, что, будь у меня больше сведений, я мог бы распутать все дело, но всякий раз, когда ко мне попадала еще крупица сведений, ее оказывалось недостаточно. Я знал о существовании заговора и приблизительный срок, когда будет нанесен удар, и хотя его устроитель был мне известен, цели этого заговора и лица, стоящие за ним, оставались неведомы.

Могу сказать, что почитал себя тогда одиноким в моих размышлениях, так как был принужден обдумывать великие дела без совета других, которые умерили бы ход моей мысли и отточили бы мои доводы. В конце концов я решил представить мое дело другому лицу и тщательно обдумал, кого избрать в наперсники. Разумеется, в то время я не мог говорить откровенно с мистером Беннетом, не мог допустить и мысли о том, чтобы обратиться к кому-то из старой службы Турлоу, ведь кто знает, какой хозяин оплачивает теперь их преданность? Я чувствовал себя совершенно одиноким в подозрительном и полном опасностей мире, ибо мало было тех, кто хотя бы скрытно не сочувствовал той или другой стороне.

И потому я обратился к Роберту Бойлю, человеку слишком возвышенного склада ума, чтобы заниматься политикой, слишком благородных целей, чтобы стать на какую-то одну сторону, и известному чрезвычайным благоразумием и сдержанностью во всем. Я питал тогда и питаю до сих пор глубочайшее почтение к его хитроумию и благочестию, хотя должен сказать, что его слава стократно превышает его достижения. И тем не менее он был наилучшим заступником новой учености, потому что его аскетическая натура, его осмотрительное продвижение и проникновенная набожность не позволяли ни единому человеку с легкостью обвинить наше Общество, будто оно укрывает под своей сенью крамольные и нечестивые заблуждения. Мистер Бойль (который, думаю, под маской степенности скрывал некоторую наивность) полагал, что новая наука пойдет рука об руку с религией и непреложные истины Библии получат рациональное подтверждение.

Я же, напротив, придерживался взгляда, что она станет беспримерно мощным оружием в руках безбожников, ибо вскоре они примутся настаивать на том, чтобы и Бога подвергнуть испытанию экперименталистским опытом, и если его нельзя свести к теореме то, скажут они, это доказывает, что Его не существует вовсе.

Бойль ошибался, но, признаю, делал это из наилучших побуждений, и этот диспут между нами не пробил бреши в нашей дружбе которая, пусть и не теплая, была самого продолжительного свойства. Он происходил из знатной семьи и был гармоничного (хотя слабого) сложения и имел порядочное образование, все это расцвело красой непревзойденного суждения, которое никогда не склонялось под гнетом своекорыстных соображении. Я послал ему письмо в лондонский дом его сестры и, пригласив к себе, угостил прекрасным обедом из устриц, барашка, куропатки и пудинга, после чего попросил считать нашу беседу конфиденциальной.

Он молча слушал, а я возводил перед ним – в больших подробностях, чем первоначально намеревался, – все здание намеков и подозрении, которые так тревожили меня.

– Я весьма польщен, – сказал он, когда я закончил, – что вы почтили меня подобным доверием, но мне не совсем ясно, чего вы от меня хотите.

– Мне нужно ваше мнение, – сказал я – У меня имеются некоторые факты и частичная гипотеза, коей они ни в коей мере не противоречат. Но также и не подтверждают ее. Можете ли вы найти альтернативу, в которую эти факты укладывались бы столь же хорошо?

– Позвольте, я обдумаю. Итак, вам известно, что этот итальянец знаком и со смутьянами, и с испанцами. Вам известно, что в следующем месяце он прибудет к нам. Таковы ваши основные, хотя и не единственные факты. Вы полагаете, что он прибудет сюда со злыми намерениями; такова ваша гипотеза. Вам неизвестно, с какими именно.

Я кивнул.

– Тогда давайте посмотрим, нет ли альтернативы, которая могла бы заменить основную вашу гипотезу. Начнем с предположения, что этот Кола действительно тот, кем представляется: молодой джентльмен, который путешествует по миру и никакого касательства к политике не имеет. Он заводит дружбу с английскими изгнанниками, потому что с ними его свел случай. Он знаком с испанскими вельможами, потому что он джентльмен и происходит из богатой венецианской семьи. Он намерен приехать в Англию, потому что желает узнать нас поближе. Следовательно, он совершенно безобиден.